Предисловие. Все красивые слова, которые можно сказать о Ирине Родниной и Александре Зайцеве, которые говорились о Ирине Родниной и ее прежнем партнере Алексее Уланове, уже вроде бы сказаны. Постараемся без них обойтись. Но поскольку обойтись все-таки трудно, автор решает выложить их сразу, предоставляя читателю возможность втыкать эти радужные перышки в любой абзац и переставлять по своему усмотрению.
...Удалая стихия... Безудержный напор... Вихри, молнии из-под коньков... Зажигательное веселье...
...Чемпионы Европы и мира одержали новую убеди-тел'ьную победу...
И так далее. Но обойдемся без них. Тем более что Роднина их не любит. Она говорила однажды, что ее мама была в войну фронтовой медсестрой (там они и с отцом — с офицером — познакомились), и вот, бывало, в сводке написано: «На данном участке фронта ничего существенного не произошло»... Тихо, кажется, гладко... Но ведь и стреляли на том участке, и кровь проливали...
Не станем сопоставлять несопоставимое. Спорт — не война. Оказанное относится лишь к тому, что за кажущейся гладкостью пути Родниной, за мнимым благополучием ее чемпионской жизни — стремнина событий и водоворот испытаний.
А внешне — что? 1963 год, ей 14 лет, родители прямо тащат ее за руку на каток, а она кричит сквозь злые слезы: «Сами катайтесь!» Ей все это не по душе — плавные жесты, улыбочки... В хоккей с мальчишками — вот это для нее. Но выйдя на лед, она словно рождается заново, и, кажется, это в ее крови прыгать и вращаться. Внимательным крепким взглядом смотрит на нее знаменитый тренер Станислав Жук. Проходит год, и она уже катается в паре со стройным белокурым мальчиком Лешей Улановым. Еще три года, и они — чемпионы Европы и мира. С тех пор ни с Улановым, ни с Зайцевым она этого звания не проигрывала.
На самом деле. 6 февраля 1969 года на первенстве Европы в Гармиш-Партенкирхене и 27 февраля на первенстве мира в Колорадо-Спрингс произошли события, перевернувшие мировое парное катание. Станислав Жук добился того, о чем горячо грезил во сне, полусне и многократной бессоннице. Его вечные соперники, его непримиримые оппоненты — бледнолицый аскет Олег Протопопов и нежная, женственная Людмила Белоусова — -были дерзко свергнуты с пьедестала. Гениальные артисты, поднявшие фигурное катание до уровня тончайшего искусства воплощения человеческих чувств, они уступили скорости и сложности, сверхскорости и сверхсложности, и эти свойства нашего стремительного века стали на льду знамением и знаменем. Карета с упряжкой лошадок куда как была грациозна, но победил автомобиль. «Спорт — не балет»,— любил повторять Жук еще и тогда, когда сам был спортсменом, но утвердил он эту простую истину в сложнейшем, темповом, азартном и радостном обрамлении лишь силами своих учеников.
Победить-то они победили, но сколько упреков, сомнений, сколько раздражения вылилось в те годы на отчаянные головы юных еретиков и ниспровергателей...
Взглянем дальше. Год 1972-й. Роднина и Уланов — олимпийские чемпионы. И вдруг дуэт распадается. У Алексея Уланова и без того было немало трений с Жуком, это Роднина безоглядно верила тренеру, а в гордой улановской голове бродили собственные идеи, он был достаточно самоуверен, не признавал единоначалия — Жук же возражений не терпел... Уланов нашел новую партнершу, изящную Людмилу Смирнову, и все хором сказали: «Вот будущие чемпионы, Родниной — конец». Но Жук удивительной силой провидения обнаружил в никому не известном ленинградском пареньке партнера даже получше, чем красавец Уланов.
На этом пока остановимся.
Тренировка Жука. Роднина говорит: «Меня разозлить — стоит пальцем тронуть». Тонко и свирепо она кричит на Сашу Зайцева, который уложил ее на лед в тодесе: «Упора не было!» Зайцев молча отъезжает. Она покаталась-покаталась, подъехала, руки в боки, как мальчишка, и они спорят, но мирно. Опять заходят на тодес, на них нацелен глаз видеомагнитофона. Через несколько секунд, глядя на экран, Жук укоризненно объявляет: «Ми-илая, какой же это «упор»? Это вовсе не «упор», а вовсе «провис».
Экран светит непрерывно — холодный объективный свидетель. Саша изучает его молча и доверчиво. Ира с экраном спорит — бормочет, страдает, смеется, ерошит волосы. На экране каскад, и она — Зайцеву: «Смотри, ты мотаешься, то на меня, то от меня, а я, как радиолокатор, должна ловить твои фантазии!»
Это когда они вдвоем, без Жука. При нем комментировать дано лишь ему, и он, впившись взглядом в голубой прямоугольник, кричит:
— А где ускорение? Где ускорение-то? Ну! Вот оно и пошло, ускорение, о! Пожалуйста!.. А это положение, то же самое — выехал, посмотри, о! Посмотри — ты!—• мгновенно!—должен ее подтя-нуть!—и-и... раз.,. и- и— о!— мгновенно!
Жук ярится тем оглушительнее, чем резче в нем самом внутреннее мышечное усилие от увиденного, и он сейчас жаждет — вытащить! — в воздух! — их! — себя!— идею!.. ■
Как тренер, он поражает не только объемом применяемых им нагрузО'К. Поражает в первую очередь продуманностью процесса труда. Привычной тщательностью—с бумагой и карандашом—подготовки к каждому занятию. Нацеленной четкостью постановки заданий... Ведь что делает тренер — сочиняет сложное движение и раскладывает его на более простые, определяет конечную задачу и последовательность предварительных: чем рациональнее и логичнее эта цепочка, тем цель ближе... Должно быть, она от природы, способность Жука накапливать и систематизировать необходимую ему информацию, будь это набор шагав, расписанных в тетради, или набор прыжков на кинопленке, или набор психологических приемов, подсмотренных на соревнованиях по любым видам спорта (его любознательность неистощима). Эта способность, конечно, от природы, но она закалена, и Жук не дает себе потачки даже в мелочах, в ведении дневников: их у него — десятки тысяч страниц...
...Хотя и считает он, что главный его талант — подводная охота и второй — точка коньков, дело, в котором он истинный маэстро и чуточку колдун.
Когда Роднииой скучно. «Ля-ля-ля,— поет Ира деревянным кукольным голоском и пританцовывает.— Ля-ляля... Кудинова! (это маленькой ученице Жука). Выехала? Молодец, Зайцева поучи!»
«...Вы видели, какая была тренировка? Все спокойно, тренер не кричит, партнер устал и не спорит. Я таких не люблю. Люблю, когда тяжело. Чем для меня хороши показательные— зрители тебя вызывают, и им тебя жалко, они видят капли пота у тебя на лбу, ты им все отдала, им — радость и тебе — радость».
Ей тягостно, когда нет новых задач. Когда все далось спокойно, само легло в руки.
Однажды, после того как она сорвала элемент, она сказала: «Завтра опять кататься, а у меня в душе буйство —отступать некуда!»
Это, оказывается, прекрасно, когда отступать некуда, когда можно отдать все.
Перед Олимпиадой 1972 года она заявила, что этот год для нее — последний. «Все казалось одно и то же, словно меня закатали в консервную банку». Прошла олимпиада, Уланов ушел от Жука, и она действительно могла бы уйти. Но у Жука тогда дело пошло на принцип, и она осталась.
Сегодня Зайцев буквально в священном ужасе восклицает: «Окажись я на Иркином месте... Весь путь пройти, такой путь, и снова, во второй раз, с самых азов со мной!»
А она? «Мне стало интересно... Нет, даже не так. У мое-ей сестры ребенок. И я теперь знаю, что такое — ребенок... Я Сашке одну деталь объясняла-объясняла. А потом вдруг у него круглые глаза: «Ира, оказывается, вот как надо!» Я теперь понимаю, каково быть тренером... Потом мужчины — знаете... Мой папа, он очень хороший, но он идет с работы и не думает, что хлеба в доме нет, надо в булочную зайти... И партнер—у него о музыке голова не болит. Тренер найдет. Не тренер -— так партнерша».
...«Интересно,— она сказала. И поправилась:—Нет, не так»... Скучно — это тоже не то слово.
Все сложнее.
Мы еще в этом убедимся.
Родившийся в рубашке. «Мне говорили, что меня Жук хочет пригласить. Но я не верил. Потом всерьез заговорили. Но я не думал, что в пару к пей. Может, еще у него девочка есть. Я знал, конечно: Жук — фирма. К нему попасть, как в Большой театр... И я слышал, что у него тяжело. Но если бы я тогда знал, что сейчас знаю!
Может, и отказался бы. Потом-то это мне в мысли не приходило. Я себе так говорил: «Месяц пахал, неужели впустую?.. Два месяца пахал, неужели бросать? А потом — вообще ничего».
Он сразу стал дорог и мил всему миру, когда на экране телевизора мир увидел младенческое изумление, вздыбленные брови и отворенный рот — это он считал и не мог сосчитать шестерки на табло Кельна, на первом своем европейском чемпионате. «О, свой,— подумал мир,— свой парень, только родился в рубашке».
«Я тот год спокойно катался. Погоди, а чего я так спокойно катался-то? Вот, додумался! Вот! Я когда с Олечкой в паре выступал (с Ольгой Давыденко, прежней его партнершей.— С. Т.), я мог и получше, у меня был запас, а тут мне тренер поставил предельные задачи, у меня вся голова была ими занята, просто даже щелочки не оставалось, чтобы занервничать...
...А началось—как. началось? Звонит мне Жук утром в Ленинград. Так и так, вечером чтоб был в Москве на тренировке в ЦСКА. Я заволноваться просто не успел, пока вещички собрал, пока билет достал... Прихожу, он мне спокойно так говорит: «Ну, покажи раза по три все, что ты умеешь». А она себе одна катается... Она вообще ко мне отнеслась как будто я совершенно равный, она не показывала, что она — олимпийская и прочее... И я нисколько не задергался. Ну, показал. Потом пошел в пансионат, лег, заснул. Утром он ставит нас в пару. И понеслось. Три часа он нас гонял по льду. У меня ногу свело, честное слово, согнуть не могу. А он говорит: «Что же ты, парень, уверял, что все умеешь, а такой ерунды не можешь, которую и я, тебя много постарше, смогу?» Я потом в зеркало на себя глянул — это был не я, а половина от меня.
И он нас повел. У летчиков-испытателей принято: подъем, потом площадочка, опять подъем и опять площадочка. Бывало, кажется, конец мне, ноги протяну от нагрузок. Тут — стоп. Начинаю привыкать. Только привыкну — опять вверх».
Что-то все не то. Взявшись в первый раз проводить Иру домой, на Профсоюзную улицу стандартного нового района, автор испытывал некоторую робость, полагая, что в метро знаменитость будет окружена назойливым вниманием, и из разговора ничего не получится. Но знаменитость в меховой кепочке, низко надвинутой на лоб, ехала себе и ехала, потом шла, руки в карманы, прыгала через лужи — девчонка из толпы, и трубы не трубили, и барабаны не барабанили.
Самая прославленная из всех современных фигуристок, она и самая нетипичная. В ней нет их шика и блеска, она не слепит, как они, туалетами, и для всех билетерш, и вахтерш, и уборщиц всех ледовых дворцов она - Ирочка.
Но было, было в ту весну семьдесят четвертого что-то в ней не то.
«Она устала, понимаете,— говорил Зайцев.— Когда у нас выходной, я говорю: «Куда пойдем?» — «Пойдем в Театр сатиры — хоть похохочем».
А прежде она балет любила. «Я сейчас устаю от балета, я ведь там не смотрю, я работаю — это движение надо запомнить, эту музыку так надо смонтировать...»
Похоже, она изо всех сил старалась не думать о фигурном катании. И никак не могла не думать.
«В Театре сатиры мы смотрели «Мамашу Кураж» Брехта. Там в главной роли Татьяна Пельтцер, на ней весь спектакль держится, ей семьдесят лет, но она поет, танцует, от нее заряд бодрости в зал... Вот так надо, чтобы заряд бодрости в зал...»
Похоже, той весной ей этого и не хватало — заряда.
Благополучие, кажется, опять рушится. Тренер Татьяна Тарасова узнала, что Роднина и Зайцев уходят от Жука — и не к кому-нибудь, а к ней хотят проситься,— неожиданно. Ей позвонил отец, знаменитый хоккейный стратег Анатолий Тарасов, и рассказал, что встретила его Анна Синилкина, президент Федерации фигурного катания страны, директор главного спортивного дворца, старая добрая знакомая, и рубанула, как только она может: «Толя, пусть Танька не пугается (она эту Таньку девочкой знала), но Ира Роднина просится к ней. Пусть не пугается, пусть берет».
Анатолий Тарасов выложил это Татьяне Тарасовой и прибавил: «Без риска жизни нет, но плохо тебе будет, если осрамишь фамилию». Чисто в тарасовском стиле.
Они не из пугливых, эти Тарасовы, отец и дочь. Они похожи — большие, сильные, безудержные. Идей у них шквал, работа — как пляска, как драка: без отдыха, без оглядки...
Но она испугалась. Ей было двадцать семь, всего на два года больше, чем Родниной. Тренером она стала в двадцать два — нырнула, как в омут, и поплыла, по дороге учась плавать. Технику катания знала, наверное, не лучше Иры. Что до Жука, то он Тарасовой представлялся Монбланом.
Она стала ждать, терзаясь, дальнейшего поворота событий.
События не торопились.
Почему же рушится благополучие? Кем была Роднина для Жука в первые годы работы? Глиной, из которой он слепил спортсменку и вдохнул в нее чемпионскую душу. Кем был Жук для Родниной? Создателем.
Не ее одну он, правда, создал, и не Уланова одного, и не Зайцева. Были у него Елена Щеглова и Галина Гржибовская, одиночницы. И если бы он отдал себя этому виду фигурного катания, оно не оказалось бы сейчас у нас в стране на таком невысоком — по сравнению с остальными — уровне (как знать, может быть, Водоре-зова свершит то, чего не дано было им). У него был Сергей Четверухин, Жук сделал его вторым в мире, мог сделать и первым, если бы ему отдал всю страсть. И танцоров он тренировал, и тут при желании добился бы вершин. Но помните — перед Жуком стояли Белоусова и Протопопов, их, именно их одолеть оказалось в шестидесятых годах делом его жизни.
Одолел. Утвердил себя. Оглянулся вокруг — дальше что?
Роднина была самой близкой его ученицей. Она, как никто, понимала его мятущуюся натуру. Знала, каким противоречивым может быть этот стальной логик, каким импульсивным — холодный систематик. Доверчивость его знала и подозрительность, неуязвимость и мнительность, общительность и одиночество. К нему бывали безжалостны, и он бывал безжалостен, и на его простом лице взрослого мальчишки застыли складки трагической маски.
Когда-то она смотрела на мир его глазами. Повзрослев, порой боролась с ним — за него. За лучшее в нем против худшего.
Он всегда был с ней откровенен — настолько, насколько вообще мог быть.
И вот однажды он ей признался, что с Улановым ли, с Зайцевым ли она как ученица для него — этап пройденный.
Она и это поняла. Даже попыталась смириться. Сама придумывала программы. Он не вмешивался. Потом вмешивался. Вспыхивал и остывал.
Может быть, для того чтобы поддерживать — просто поддерживать — мастерство Родниной и Зайцева на уже достигнуто*! уровне (а этого уровня хватало для побед), достаточно было десяти процентов творческого потенциала Жука. Он давал пятьдесят. Но она привыкла к ста. Только при ста она могла чувствовать себя нужной ему. Она привыкла быть нужной.
Вот жаловалась она тогда на усталость, на скуку, а не в том было дело. Ей стало холодно на тренировках Жука.
Она — человек предельной искренности. Она никогда не лжет ни другим, ни себе. И когда в глаза ей смотришь, в эти огромные, густого карего тона, в прямые, неуклончивые, ей лгать нельзя. Не получается.
Она уже все было решила. За себя и за Сашу. Саша ведь что — он преданный ей человек, но волнуют его в этой жизни вещи самые земные и обыденные...
Она решила и — не решалась. Пыталась еще и еще раз поговорить с Жуком, надеялась и не надеялась...
Это ведь как пуповину оборвать.
А Жук отводил взгляд.
Тогда она сняла телефонную трубку и набрала номер Тарасовой.
Тренировка Тарасовой. «Ира, почувствуй «заднюю» ногу!» — «Какую «заднюю», Таня? Толчковую, что ли?»
Это было в самом начале. Когда Тарасова еще боялась. Еще не знала многих слов того специфического научно-спортивного лексикона, на котором разговаривал Жук. Тарасова завела себе толстые тетради, объемистые дневники, графики... Вот только ручку взять с собой на тренировку она регулярно забывала.
И только тогда дело пошло на лад, когда она поняла: нельзя копировать Жука, неправильно. Невозможно.
«Рацио» — фирменный штамп на тренерском таланте Жука. «Интуицио»—на таланте Тарасовой. Они в сущности антиподы. Но надо было еще осознать, что именно в этом качестве она сегодня Родниной и Зайцеву больше всего и нужна.
Тарасова почувствовала раскованность. Теперь она может крикнуть оглушительно и заливисто:
— Саня, да ты красавец, держите меня, сейчас мне будет дурно!
И Роднина — в ответ:
— Урод! Страшила!
А Зайцев, запутавшийся в том, красавец он или страшила, бурча что-то под нос, по старой привычке катит к видеомагнитофону...
А Тарасова вылетает на середину катка — яркая, броская, румяная, растрепанная,— чтобы показать, изобразить, станцевать очередную находку. Поворот головы или рук. Или жест, исполненный неземной грации.
Все тут шумновато. И немножко, самую чуточку, безалаберно. Но тепло.
«Без риска жизни нет». Ни один тренер во всем нашем фигурном катании не рискнул бы на то, на что замахнулась Тарасова. Их стиль, ошеломивший когда-то мир, виделся нам всем сегодня точно вычеканенным в бронзе. Они мчались и прыгали, неся за собой победоносный вихрь. Тарасова же решила, если можно так выразиться, придать вихрю новую тональность. Чуть-чуть изменить ослепительные краски, где углубить, где пригасить. Чтобы не только буря и натиск, но и лирика была, печаль, даже «надрывы», как категорически формулирует Ира.
И мелодия чувств, а не только прямая мелодия, которая словно гналась за чемпионами, силясь от них не отстать.
До чего ж крута эта тропка, до чего же опасен обрыв!
А ну, как испортит молодая прыткая дама уверенный почерк великого дуэта?
Зачем ей это — рисковать?
«Ира, что ты нашла в Тарасовой?» Она отвечает не задумываясь:
— Сердце.
В сердце Тарасовой, бьющемся лихорадочно и громко,— и безоглядность риска, и вечная потребность в самоотдаче. Она и учеников всегда любит шумно, пылко, щедро, и себе этой хочет любви, и чтобы в программе была любовь, а прыжки или поддержки — просто способы ее выражения.
Вот, значит, Ира Роднина и получила то, что хотела,— трудностей сколько угодно, волнений выше головы...
А программа у нее, ка>к она говорит,— «без слоников».
Семь фарфоровых слоников мал мала меньше на буфете служили когда-то символом спокойного, благополучного счастья. Немножко мещанским символом.
Прежде от старта до финиша она всегда видела лицо Жука. Это лицо было каменным, но по мгновенному дрожанию брови или скулы она безошибочно угадывала приказ.
Тарасову за бортиком не заметить трудно. Вечно на ней что-то модное, броское, ослепительное. На лице Та-расо'вой большими детскими буквами написано все, что она чувствует: и ликует она отчаянно, и горюет — до безумия.
Ира говорит:
— Мне на нее смотреть забавно.
И еще говорит:
— Но катаюсь я — для нее.
Родниной обязательно перед первым шагом на лед надо слышать голос тренера. Но — голос, а не указание. Тарасова обычно говорит:
— Ну, милые, поехали.
Раздел последний, однако не окончательный. Только что за кулисами Дворца спорта в Инсбруке отшумели поздравления, и отплакала свое счастье Роднина, и отговорил, задыхаясь и заикаясь, Зайцев, что много у него было в жизни счастливых дней — то, се, пятое, десятое, но теперь он точно знает: этот день — лучший... Теперь Зайцев в раздевалке ищет медаль, которую дал мне подержать и забыл: «Где она, где?» — чтобы повесить на голую грудь под рубашку...
Маленькая Роднина сидит на маленькой табуретке, прислонясь спиной к умывальнику, в который свалены горой цветы.
— Устала?
Она кивает мокрой челкой.
— Неужели после этого... после всего, что было... и опять — все сначала?
Она кивает.
— Так ведь — устала?..
— Так ведь — отдохну. Уже отдохнула. Целых полчаса прошло.
...Но как, скажите, избегая красивых слов, передать мне ее строгость, и взъерошенную, встопорщенную лютость, и озорство, хохот во весь рот, и мальчишескую браваду, и внезапную незащищенность, и горькую нить возле губ —в миг раздумья, утомленья или печали, и как опять, встряхнувшись и все одолев, уходит она, руки в карманы, походкой вприпрыжку, маленькая и великая?..
|